Глава III.
«Старики держали себя степенно и наблюдательно, молодые учтиво группировались вокруг них»1
«Субординация имеет неограниченную силу в Москве: слово дворянин не уравнивает людей в правах, так как благосклонность властей и награды имеют решающее значение для положения в обществе любого человека. Поэтому сморщенные старики и дряхлые старухи всемогущи, так как у них больше наград и знаков отличия, чем у молодежи»2.
В этом замечании англичанки Кэтрин Вильмот содержится немалая доля предвзятости, и все же точно подмечена одна важная сторона дворянского быта — почтительное отношение к старикам, «живым памятникам екатерининской эпохи», о которых писал современник: «Старики эти как-то особенно выдавались вперед; в них была отменная сановитость, умение держать себя, и сановитость эту они невыразимо приятно соединяли с утонченною учтивостью и крайнею благосклонностью к молодому поколению»3.
Об их любезности слагали легенды и рассказывали анекдоты. «Князь П. П. Одоевский, тогда уже восьмидесятилетний, был тип самых любезных вельмож прежних времен, — читаем в воспоминаниях К. Павловой, — тех людей, которые ставили себе в обязанность до совершенства доведенное savoir vivre[17]. В князе оно было основано не на одних изученных условных формах: чувствовалось, что у него эти формы были выражением сердечного доброжелательства ко всем и каждому.
Есть натуры, которые бессознательно отталкивают и тогда, когда они этого вовсе не имеют в виду: все их приемы и поступки отзываются чем-то оскорбляющим, их вежливость неприятна, как сахар, в который попал песок. Есть другие особы (их очень немного), которые каждому, с кем находятся в общественных сношениях, внушают постоянно какую-то душевную признательность, не имеющую никакой определенной причины. Князь П. П. Одоевский был из небольшого числа этих последних людей…
Я не встречала аристократа более симпатического. Он был grand seigneur[18] в лучшем значении этого слова. Как он всегда и во всяком случае оказывался таким, мне домашние его часто рассказывали. Помещаю здесь один анекдот.
Многочисленное общество было в один вечер созвано у князя на бал. Праздник шел своим порядком и был очень оживлен. Когда наступило время ужина, князь повел своих гостей в столовую, выражая им свое сожаление, что принужден усадить их довольно тесно потому, что большая зала, где стол был накрыт, случайно загорелась часа два тому назад, и что от нее остались одни голые стены. Тут только гости узнали, что они беззаботно танцевали и забавлялись в дому, в котором, в немногих шагах от них, распространялся пожар»4.
О любезности Н. Б. Юсупова писали многие мемуаристы, в том числе и М. Дмитриев. «Так, никогда не забуду я одну приятную поездку в Архангельское. Князь Николай Борисович Юсупов, его владелец, был последний вельможа Екатерининского века, последний образец вежливости, сопровождаемой осанкою знатности, но вместе и обязательною улыбкою, и тою предупредительностью прекрасного тона, которые ныне исчезли совершенно! Повторяю, князь Юсупов был последний образец этой породы. Пушкин в стихах своих "К Вельможе" описал его прекрасно и верно. Пушкин, человек хорошей фамилии и прекрасного воспитания, умел вполне чувствовать все достоинства аристократических обычаев и привычек…
Он (Н. Б. Юсупов. — Е.Л.) видел в жизнь свою много; путешествовал и один, и с великим князем Павлом Петровичем, был и во Франции, и в Италии, и в Испании; бывал при многих дворах; был знаком с лучшими и первыми людьми своего времени, приятель с философами своего века, был гостем у Вольтера, знал Альфьери и курносого Касти: можно себе вообразить, как занимательны были его рассказы и замечания! Наконец, его вежливость прошедшего века сказалась даже и при прощании. Сажая наших дам в их экипажи, он указал им на полную луну и промолвил с улыбкою: "Vous voyez, mesdames, j'ai pourvu `a tout!"[19]» 5.
Последние вельможи, как их называли современники, «благоговели» перед прекрасным полом.
«Князь Юсупов был… с дамами отменно и изысканно вежлив, — вспоминает Е. П. Янькова. — Когда, бывало, в знакомом ему доме встретится ему на лестнице какая-нибудь дама, знает ли он ее или нет, всегда низко поклонится и посторонится, чтобы дать ей пройти. Когда летом он живал у себя в Архангельском и гулял в саду, куда допускались все желающие гулять, он при встрече непременно раскланяется с дамами, а ежели увидит по имени ему известных, подойдет и скажет приветливое слово»9.
«Вообще, князь Николай Борисович Юсупов был самый страстный, самый постоянный любитель женской красоты в разнообразнейших ее воплощениях и типах»9.
Любил «приволачиваться» за дамами и старик Я. И. Булгаков, отец легендарных почтдиректоров. В одном из писем Александр Яковлевич сообщает брату об отце: «Вчера все утро пробыл я с ним в кабинете; он мне свои шашни рассказывал. Дай Бог тебе, прибавил он, не только дожить до моих лет, но пережить оные; а пуще всего желаю тебе в 64 года приволачиваться, как я; а это от того, что я себя в молодости не изнурял etc»9.
Оставаться до глубокой старости поклонником прекрасного пола, по словам В. А. Соллогуба, «чуть ли не относилось к обязательствам аристократизма». «Во всем он соблюдал обычаи прошлого и даже волочился за женщинами, вероятно, впрочем, безобидно, так как в ту пору (в 1837 г.) ему уже минуло за семьдесят, — вспоминает В. А. Соллогуб графа Головкина. — Во время моего пребывания в Харькове предметом его старческой страсти была жена губернского архитектора, хорошенькая г-жа Меновская. Ежедневно она перед обедом держалась с прочими гостями в приемной в ожидании выхода хозяина; когда в дверях показывалась высокая фигура Головкина, Меновская первая подходила к нему и, грациозно перед ним приседая, подавала ему табакерку, наполненную тончайшим испанским табаком; старик нежно принимал из прекрасных рук свою табакерку. Щеголевато, как истый маркиз двора Людовика XV, концами пальцев подносил к своему благородному носу щепотку табака, с наслаждением ее втягивал, ногтями стряхивал пылинки табаку, упавшие на кружева жабо, потом обращался к красивой польке и, влюбленно на нее глядя, ежедневно произносил одну и ту же фразу: "Trop gracieuse, ch'ere Madame, et de plus en plus jolie!"[20]»9.
«Последние наши вельможи: Строгановы, Юсуповы и еще немногие — были все из века Екатерины и сохраняли остатки этого типа в царствование Александра». Удивительно, как похожи портреты этих вельмож, написанные разными мемуаристами!
«В разговорах и рассказах он (И. И. Шувалов. — Е.Л.) имел речь, светлую, быструю, без всяких приголосков. Русский язык его, с красивою отделкою в тонкостях и тонах. Французский он употреблял, где его вводили, и когда по предмету хотел что-то сильное выразить. Лице его всегда было спокойно поднятое, обращение со всеми упредительное, веселовидное, добродушное»10.
«Старый граф отнесся ко мне со всею вежливостью русского вельможи… Старый граф Строганов большой весельчак; он умеет украшать свой разговор разными забавными мелочами»11. «Князю Юрию Владимировичу (Долгорукову. — Е.Л.) в 1809 году было лет под семьдесят; он был ростом не очень велик, но, впрочем, и не мал; довольно полный, лицо имел приятное, хотя черты не были правильны и были не особенно красивы. Что-то спокойное было в выражении и много добродушия и вместе с тем и величавости; с первого взгляда можно было угадать, что это настоящий вельможа, ласковый и внимательный»12.
«Особенно, говорят, был примечателен Лев Александрович (Нарышкин. — Е.Л.) …у того, говорят, все подавай на стол и всех давай за стол, и сколько бедных дворян, возвращаясь в свою провинцию, хвалились тем, что у него обедали: они могли думать, что были при дворе»13.
«Хорошо образованный для своего времени… бесконечно щедрый, Юсупов любил покровительствовать художникам, людям, которых он находил даровитыми, как русским, так и иностранцам. В натуре его была жилка любви ко всему хорошему, ко всему изящному, ко всему умному»14.
«Граф Лев Кириллович (Разумовский. — Е.Л.) был истинный барин в полном и настоящем значении этого слова: добродушно и утонченно вежливый, любил он давать блестящие праздники, чтобы угощать и веселить других»15.
«Знатные старики» были похожи друг на друга не только «аристократическими привычками», но и манерой одеваться. По словам Е. П. Яньковой, «многие знатные старики гнушались новою модой и до тридцатых еще годов продолжали пудриться и носили французские кафтаны. Так, я помню, некоторые до смерти оставались верны своим привычкам: князь Куракин, князь Николай Борисович Юсупов, князь Лобанов, Лунин и еще другие, умершие в тридцатых годах, являлись на балы и ко двору одетые по моде екатерининских времен: в пудре, в чулках и башмаках, а которые с красными каблуками»16.
О стариках-вельможах в обществе ходило немало анекдотов, однако это не мешало относиться к ним с должным почтением. Общество снисходительно смотрело на их слабости.
«В 1816 году в Москве жил на Большой Никитской улице, в собственном доме, генерал от инфантерии, андреевский кавалер Ю. В. Долгорукий. Ему было с лишком девяносто лет, но и в эти годы его умственные способности и энергия нисколько еще не ослабли; он сам управлял всеми делами своего огромного имения; у всех он был в большом уважении за свое добродушие и преклонные лета. В большие праздники он по старости ни к кому не ездил с визитами, но, несмотря на это, московские власти всегда к нему приезжали в высокоторжественные дни с поздравлением. В своих действиях он не отдавал никому отчета. Когда он делал какие-нибудь незаконные пристройки к своему дому, то Комиссия строений смотрела на это сквозь пальцы, а полиция избегала всякого случая, могшего обеспокоить его чем-нибудь»17.
Слабость стариков к прекрасному полу вызывала улыбку, но не подвергалась злым насмешкам. Интересное свидетельство находим в воспоминаниях В. В. Селиванова:
«Не помню, по какому случаю, чуть ли не в Николин день, Гояринов в зале казарм… давал бал, на который было приглашено все лучшее общество Могилева, весь генералитет, состоящий при штабе 1-й армии, и сам главнокомандующий барон Остен-Сакен… Фельдмаршал Сакен шел в 1-й паре, за ним генерал от артиллерии князь Яшвель, и эти оба едва волочившие ноги старикашки наперерыв любезничали с красавицами. Обращение их с девицами было бесцеремонно: когда какая девица им нравилась, они позволяли себе взять ее за подбородок и приласкать словом: "какая миленькая!", или что-нибудь в этом роде, на что, конечно, в глазах всех давали им право их мафусаиловские лета и положение общественное, упроченное заслугами. Своими глазами я этого не видал, но помню, что когда Сакен в продолжение польского хотел отбить у Яшвеля его даму, молоденькую хорошенькую девицу, беззубый Яшвель взял ее за руку обеими своими руками, заспорил, говоря: "Не уступлю, Ваше сиятельство! Ни за что не уступлю!.."»18.
Любимым увлечением и времяпровождением старых вельмож были карты. Отсюда и советы молодым людям в духе тех, которые дает один из героев романа Булгарина «Иван Выжигин»: «Потакай старшим, играй в бостон и вист со старухами, никогда не гневайся за картами и не спрашивай карточного долга…»19.
Забавную историю по этому поводу рассказывает А. Кочубей: «Приехав 1 июля, я явился к генерал-губернатору, который, увидя меня, очень обрадовался и просил, чтоб я занял старика Депрерадовича (командовавшего гвардией). "Он такой любитель игры в бостон, — сказал мне генерал-губернатор, что может играть почти ночи напролет, а у меня уж сил больше нет".
Таким образом, чтобы утешить старика, я принужден был провести без сна еще четыре ночи кряду, играя с ним в бостон. В течение этого времени было несколько балов, я ни на одном из них не был, не успел даже познакомиться ни с кем, потому что, как только я входил в залу, меня сейчас ловили и сажали играть в карты с Депрерадовичем. Наконец, уже в последний день пребывания гвардии в Киеве, я сам дал маленький танцевальный вечер в саду и просил одну даму быть хозяйкою этого вечера, но и тут все-таки я принужден был продолжать игру с Депрерадовичем и не мог даже познакомиться с приглашенными мною дамами. Только 5 июля, при восходе солнца, когда Депрерадович сел в коляску, чтобы ехать дальше, я пошел домой с тем, чтобы отдохнуть немножко»20.
«В обращении с стариками, следует оказывать им непременно самым приятным образом уважение, хотя часто они взыскательны, иногда несправедливы, но имеют во всяком случае священное право на почтение наше к ним; впрочем, мы щедро вознаграждаемся, когда по благосклонности их, забывают они в обращении с нами лета и немощи свои; старик любит памятования о молодости своей и, смотря на молодого человека с завистью, припоминает себе, как он сам вступал в свет»21.
Глава IV.
«Такое внимание к сим прародительницам необходимо»1
«Кто не знал этих барынь минувшего столетия, тот не может иметь понятия об обольстительном владычестве, которое присвоивали они себе в обществе и на которое общество отвечало сознательным и благодарным покорством. Иных бар старого времени можно предать на суд демократической истории, которая с каждым днем все выше и выше подымает голос свой; но не трогайте старых барынь! Ваш демократизм не понимает их. Вам чужды их утонченные свойства; их язык, их добродетели, самые слабости их недоступны вашей грубой оценке»2.
Читатели наверняка согласятся с П. А. Вяземским, автором приведенных выше строк, когда познакомятся с портретами старых барынь, написанными его современниками.
Екатерина Александровна Архарова
«…Несколько раз в течение лета она приглашалась к высочайшему столу, что всегда составляло чрезвычайное происшествие. Я говорю про свою бабушку Архарову. Заблаговременно она в эти дни наряжалась. Зеленый зонтик снимался с ее глаз и заменялся паричком с седыми буклями под кружевным чепцом с бантиками. Старушка, греха таить нечего, немного подрумянивалась, особенно под глазами, голубыми и весьма приятными. Нос ее был прямой и совершенно правильный. Лицо ее не перекрещивалось, не бороздилось морщинами, как зауряд бывает у людей лет преклонных. Оно было гладкое и свежее. В нем выражалось спокойствие, непоколебимость воли, совести, ничем не возмущаемой, и убеждений, ничем не тревожимых. От нее, так сказать, сияло приветливостью и добросердечием, и лишь изредка промелькивали по ее ласковым чертам мгновенные вспышки, свидетельствовавшие, что кровь в ней еще далеко не застыла и что она принимала действительное участие во всем, что около нее творилось. Изукрасив свой головной убор, она облекалась в шелковый, особой доброты халат или капот, к которому на левом плече пришпиливалась кокарда Екатерининского ордена. Через правое плечо перекидывалась старая желтоватая турецкая шаль, чуть ли не наследственная. Затем ей подавали золотую табакерку, в виде моськи, и костыль. Снарядившись ко двору, она шествовала по открытому коридору к карете…
Бабушка садилась в карету. Но, Боже мой, что за карета! Ее знал весь Петербург. Если я не ошибаюсь, она спаслась от московского пожара. Четыре клячи, в упряжи простоты первобытной, тащили ее с трудом. Форейтором сидел Федотка… Но Федотка давно уже сделался Федотом. Из ловкого мальчика он обратился в исполина и к тому же любил выпить. Но должность его при нем осталась навсегда, так как старые люди вообще перемен не любят. Кучер Абрам был более приличен, хотя весьма худ. Ливреи и армяки были сшиты на удачу из самого грубого сукна. На улицах, когда показывался бабушкин рыдван, прохожие останавливались с удивлением, или весело улыбались, или снимали шапки и набожно крестились, воображая, что едет прибывший из провинции архиерей. Впрочем, бабушка этим нисколько не смущалась. Как ее ни уговаривали, она не соглашалась увеличить ничтожного оброка, получаемого ею с крестьян. "Оброк назначен, — отговаривалась она, — по воле покойного Ивана Петровича. Я его не изменю. После меня делайте, как знаете. С меня довольно! А пустых затей я заводить не намерена!"
Вся жизнь незабвенной старушки заключалась в разумном согласовании ее доходов с природною щедростью. Долгов у нее не было, напротив того, у нее всегда в запасе хранились деньги. Бюджет соблюдался строго, согласно званию и чину, но в обрез, без всяких прихотей и непредвиденностей. Все оставшееся шло на подарки и добрые дела. Порядок в доме был изумительный благодаря уму, твердости и расчетливости хозяйки. Когда она говела, мы подслушивали ее исповедь. К ней приезжал престарелый отец Григорий, священник домовой церкви князя Александра Николаевича Голицына. Оба были глухи и говорили так громко, что из соседней комнаты все было слышно.
— Грешна я, батюшка, — каялась бабушка, — в том, что покушать люблю…
— И, матушка, ваше высокопревосходительство, — возражал духовник, — в наши-то годы оно и извинительно.
— Еще каюсь, батюшка, — продолжала грешница, — что я иногда сержусь на людей, да и выбраню их порядком.
— Да как же и не бранить-то их, — извинял снова отец Григорий, — они ведь неряхи, пьяницы, негодяи… Нельзя же потакать им в самом деле.
— В картишки люблю поиграть, батюшка.
— Лучше, чем злословить, — довершал отец Григорий.
Этим исповедь и кончалась. Других грехов у бабушки не было.
Но великая ее добродетель была в ней та, что она никого не умела ненавидеть и всех умела любить.
Когда, как я рассказывал выше, она ездила в Павловск на придворный обед, весь дом ожидал нетерпеливо ее возвращения. Наконец грузный рыдван вкатывался на двор. Старушка, несколько колыхаясь от утомления, шла, упираясь на костыль. Впереди выступал Дмитрий Степанович, но уже не суетливо, а важно и благоговейно. В каждой руке держал он тарелку, наложенную фруктами, конфектами, пирожками — все с царского стола. Когда во время обеда обносили десерт, старушка не церемонилась и, при помощи соседей, наполняла две тарелки лакомою добычею. Гоффурьер знал, для чего это делалось, и препровождал тарелки в пресловутый рыдван. Возвратившись домой, бабушка разоблачалась, надевала на глаза свой привычный зонтик, нарядный капот заменялся другим, более поношенным, но всегда шелковым, и садилась в свое широкое кресло, перед которым ставился стол с бронзовым колокольчиком. На этот раз к колокольчику приставлялись и привезенные тарелки. Начиналась раздача в порядке родовом и иерархическом. Мы получали плоды отборные, персики, абрикосы и фиги, и ели почтительно и жадно. И никто в доме не был забыт, так что и Аннушка кривая получала конфекту, и Тулем удостаивался кисточкою винограда, и даже карлик Василий Тимофеич откладывал чулок и взыскивался сахарным сухариком…
Павловск представлял, впрочем, для Архаровой некоторые неудобства. Во-первых, столовая была слишком мала. Широкому хлебосольству ставился по необходимости предел. Дача была просторная; боковые одноэтажные флигеля, в виде покоя, вмещали с одной стороны покои бабушки, с другой стороны семейство Александры Ивановны Васильчиковой, нашей тетки. Поперек флигелей стояла большая теплица, но ее пришлось изменить на общую приемную, между двух комнат, и с надстройкою в виде мезонина. Числительность населения в доме была изумительная. Тут копошились штат архаровский и штат васильчиковский, и разные приезжие, и даже постоянные гости, особенно из молодых людей.
Я уже говорил, что Архарова своей родне и счет потеряла. Бывало, приедет из захолустья помещик и прямо к ней.
— Я к вам, матушка Катерина Александровна, с просьбой.
— Чем, батюшка, могу служить? Мы с тобой не чужие. Твой дед был внучатым моему покойному Ивану Петровичу по первой его жене. Стало быть, свои. Чем могу тебе угодить?
— А вот что, Катерина Александровна. Детки подросли. Воспитание в губернии сами знаете какое. Вот я столько наслышался о ваших милостях, что деток с собой привез, авось Бог поможет пристроить в казенное заведение.
— На казенный счет? — спрашивала бабушка.
— Конечно, хорошо бы. Урожаи стали уж очень плохи.
— Родня, точно родня, близкая родня, — шептала между тем бабушка. — Я и бабку твою помню, когда она была в девках. Они жили в Москве. Да скажи на милость, правду ли я слышала, что будто Петруше Толстому пожалована андреевская лента? А вот еще вчера, кажется, он ползал по полу без штанишек. Что ж, похлопотать можно. А там ты уж не беспокойся. Да вот что… приезжай-ка завтра откушать. Не побрезгай моей кулебяки… да деток с собой привези. Мы и познакомимся.
И на другой день помещик приезжал с детками, и через несколько дней деток уже звали Сашей, Катей, Дуней и журили их, если они тыкали себе пальцы в нос, и похваливали их умницами, если они вели себя добропорядочно. Затем они рассовывались по разным воспитательным заведениям, и помещик уезжал восвояси, благодарный и твердо уверенный, что Архарова не морочила его пустыми словами и светскими любезностями и что она действительно будет наблюдать за его детьми.
Так и было. Мальчики обязывались к ней являться по воскресеньям и по праздничным дням и в вакантные времена, чтоб не дать им возможности избаловаться на свободе. Замечательно, что такая обязанность исполнялась аккуратно и многих спасла от возможных сумасбродств. Архарова относилась весьма серьезно к своим заботам добровольного попечительства.
И в Павловске они не забывались, но в Петербурге принимали еще большие размеры, и сплошь да рядом происходили визиты по учебным заведениям. Подъедет рыдван к кадетскому корпусу, и Ананий отправляется отыскивать начальство. "Доложите, что старуха Архарова сама приехала и просит пожаловать к её карете". Начальник тотчас же является охотно и почтительно. Бабушка сажала его в карету и начинала расспросы. Это называла она — делать визиты. Речь шла, разумеется, о родственнике или родственниках, об их успехах в науках, об их поведении, об их здоровье, а затем призывались и родственники и в карету, и на дом…
Старуха не любила отпускать нас без обеда. Эти обеды мне хорошо памятны. За стол садились в пять часов, по старшинству. Кушанья подавались по преимуществу русские, нехитрые и жирные, но в изобилии. Кваса потреблялось много. Вино, из рук вон плохое, ставилось как редкость. За стол никто не садился, не перекрестившись. Блюда подавались от бабушки вперепрыжку, смотря по званию и возрасту. За десертом хозяйка сама наливала несколько рюмочек малаги или люнеля и потчевала ими гостей и тех из домашних, которых хотела отличить. Затем Дмитрий Степанович подавал костыль. Она подымалась, крестилась и кланялась на обе стороны, приговаривая неизменно: "Сыто, не сыто… а за обед почтите. Чем Бог послал". Не любила она, чтоб кто-нибудь уходил тотчас после обеда. "Что это, — замечала она, несколько вспылив, — только и видели. Точно пообедал в трактире…" Но потом тотчас же смягчала свой выговор. "Ну, уже Бог тебя простит на сегодня. Да смотри не забудь в воскресенье. Потроха будут". После обеда она иногда каталась в придворной линейке, предоставленной в ее распоряжение, но большею частью на линейку сажали молодежь, а сама раскрывала гран-пасьянс, посадив подле себя на кресла злую моську отличавшуюся висевшим от старости языком…
День бабушкин неизменно заключался игрою в карты. Недаром каялась она отцу духовному. Картишки она действительно любила, и на каждый вечер партия была обеспечена. Только партия летняя отличалась от партии зимней. Зимой избирались бостон, риверсы, ломбер, а впоследствии преферанс. Летом игра шла летняя, дачная, легкая: мушка, брелак, куда и нас допускали по пятачку за ставку, что нас сильно волновало.
В одиннадцать часов вечер кончался. Старушка шла в спальню, долго молилась перед киотом. Ее раздевали, и она засыпала сном ребенка.
В постели она оставалась долго. Утром диктовала письма своему секретарю Анне Николаевне и обыкновенно в них кое-что приписывала под титлами своей рукою. Потом она принимала доклады, сводила аккуратно счеты, выдавала из разных пакетов деньги, заказывала обед и, по приведении всего в порядок, одевалась, молилась и выходила в гостиную и в сад любоваться своими розами.
И день шел, как вчера и как должен был идти завтра. Являлись и труфиньон, и грибы, и визиты, и гости, и угощение, и брелак. В этой несколько затхлой старческой атмосфере все дышало чем-то сердечно-невозмутимым, убежденно спокойным. Жизнь казалась доживающим отрывком прошедших времен, прошедших нравов, испарявшейся идиллией быта патриархального, исчезавшего навсегда. Архарова ни в ком не заискивала, никого не ослепляла, жила, так сказать, в стороне от общественной жизни, а между тем пользовалась общим уважением, общим сочувствием. И старый, и малый, и богатый, и бедный, и сильный, и темный являлись к ней, и дом ее никогда не оставался без посетителей.
Особенно выдавались два дня в году: зимой в Петербурге, 24 ноября, в Екатеринин день, а летом в Павловске, 12 июля, в день рождения старушки… Тут, по недостатку помещения в комнатах, гости собирались в саду и толпились по дорожкам, обсаженным розами разных цветов и оттенков. Вдруг в саду происходило смятение. К бабушке летел стрелой Дмитрий Степанович. Старушка, как будто пораженная событием, повторявшимся, впрочем, каждый год, поспешно подзывала к себе все свое семейство и направлялась целою группою к дверям сада, в то время как снаружи приближалась к ней другая группа. Впереди шествовала императрица Мария Федоровна, несколько дородная, но высокая, прямая, величественная, в шляпе с перьями, оттенявшими ее круглое и, несмотря на годы, свежее, румяное и красивое лицо. Царственная поступью, приветливая улыбкою, она, как мне казалось, сияла, хотя я не знал, что Россия была ей обязана колоссальными учреждениями воспитательных домов, ломбардов и женских институтов. Она держала за руку красивого мальчика в гусарской курточке, старшего сына великого князя Николая Павловича, поздравляла бабушку и ласково разговаривала с присутствующими. Бабушка была тронута до слез, благодарила за милость почтительно, даже благоговейно, но никогда не доходила до низкопоклонства и до забвения самодостоинства. Говорила она прямо, открыто, откровенно. Честь была для нее, конечно, великая, но совесть в ней была чистая, и бояться ей было нечего. Посещение продолжалось, разумеется, недолго. Императрице подносили букет наскоро сорванных лучших роз, и она удалялась, сопровождаемая собравшеюся толпою. На другой день бабушка ездила во дворец благодарить снова, но долго затем рассказывала поочередно всем своим гостям о чрезвычайном отличии, коего она удостоилась. Этим я обязана, — заключала она, — памяти моего покойного Ивана Петровича»3.
Наталья Кирилловна Загряжская
«Наталья Кирилловна, вдова обер-шенка Николая Александровича Загряжского, была дочь фельдмаршала графа Кирилла Григорьевича Разумовского, дама умная, добродетельная и всеми уважаемая, несмотря на то, что в характере ее было много оригинального, собственно ей принадлежащего. Узнал я ее в преклонных уже ее летах, что было в 1825 году, вскоре по восшествии императора Николая Павловича на престол…
Наталья Кирилловна приняла меня очень ласково и просила чаще ее посещать, чем я и воспользовался. По вечерам садилась она играть в любимый ею бостон по 25 коп. и за всякую сыгранную игру собирала марки в стоящую возле нее коробочку; деньги сии поступали в пользу бедных, которых у ней было много…
Однажды Наталья Кирилловна говорит мне: "У меня до тебя, голубчик, есть просьба". Я отвечал ей, что всякое ее приказание готов исполнить. "Вот видишь ли что; не знаешь ли, где бы можно было достать мне самого крепкого табаку Русского?" Я сказал, что это очень легко исполнить, только позвольте спросить, для какого употребления; я знаю, что вы всегда изволите нюхать Французский. На сие она отвечала: "Я-то всегда нюхаю Французский; но мне нужен самый крепкий Русский: ты сам знаешь, какое теперь опасное время! Беспрестанно привозят заговорщиков в крепость, а кто их знает, может, их много шатается и по улицам; вот я часто прогуливаюсь, и когда замечу какое подозрительное лицо, я тотчас и насыплю ему в глаза". Я на сие сказал, что можно ослепить и невинного. "Нет, я тотчас узнаю подозрительное лицо и никак не ошибусь".
Рассказывала она однажды, в каком она находилась затруднительном положении. "Каждый вторник привыкла я делать свои счеты и не успела их еще докончить, как докладывают, что императрица Мария Федоровна пожаловала; нечего делать, надобно было идти встречать ее. Спустя несколько времени, входит императрица Елизавета Алексеевна, посидев у меня немного, встает и говорит мне: "Как мне жаль, Наталья Кирилловна, что я не могу долее у вас пробыть; спешу в Патриотический Институт, где нынче назначен экзамен". Тогда я сказала ей: "Государыня, я думаю никто никогда в таком затруднительном положении не находился, как я теперь. Ваше Величество осчастливили меня Вашим посещением, и я обязанностью считаю Вас провожать; каким же образом могу я это сделать тогда, как императрица Ваша матушка у меня находится?" Императрица ее успокаивала, что провожать ее никак не следует, потому что нельзя же ей оставить императрицу Марию Федоровну.
Наталья Кирилловна по доброте своего сердца имела обыкновение всегда о ком-нибудь хлопотать и просить, не разбирая того, возможно ли то сделать или нет. Вот она однажды говорит князю Сергею Михайловичу, с которым была очень дружна: "Я знаю,что ты очень коротко знаком с Филаретом; не можешь ли ты к нему написать письмо об одной хорошо мне знакомой игуменье; близ ее монастыря протекает река, то нельзя ль от этой реки провести воду, чтобы она протекала ближе к монастырю?" Князь отвечал ей: "Помилуй, Наталья Кирилловна, можно ли мне писать к нему о подобных делах? Он подумает, что я помешался". "Я наперед знала, что ты мне откажешь; ты никогда для меня ничего не хочешь сделать. Ну хорошо, по крайней мере вот что сделай: скажи ему, чтобы он сам ко мне приехал; я сама буду его просить". Князь ей сказал: "Ну вот это другое дело, я его попрошу приехать". Князь, увидевши митрополита, говорит ему: "Вы бы когда заехали к Наталье Кирилловне". Тот отвечал ему: "Кто такая Наталья Кирилловна? Я ее совсем не знаю". Князь сказал ему, что это весьма почтенная и всеми уважаемая дама, которую и императрицы посещают. Тогда митрополит сказал: "Хорошо, как-нибудь, возвращаясь из Синода, к ней зайду". Через несколько времени он это исполнил. Она, встречая его, говорит ему: "У меня, батюшка, есть до вас просьба", рассказывает ему всю историю об игуменье и о протекающей воде. Митрополит только и мог отговориться от ее просьбы, что так как этот монастырь не в его эпархии находится, то он ничего не может сделать. Не знаю, чем эта история кончилась.
У князя Виктора Павловича Кочубея, с которым она жила в одном доме, был бал, на котором находилась царская фамилия; тут же был и князь Сергей Михайлович. Наталья Кирилловна махнула ему рукою, чтобы он подошел к ней и сказала ему: "Это, кажется, стоит Михаил Павлович (т. е. Великий Князь); скажи ты ему, чтобы он ко мне подошел". Когда князь передал это Великому Князю, тот, пожав плечами, сказал: "Верно опять какая-нибудь новая просьба!" Отказывать ей было трудно.
Из записки князя Кочубея к Михаилу Павловичу Миклашевскому можно судить о характере Натальи Кирилловны. Он пишет к нему: "Хотя я ласкал себя удовольствием видеть вас сегодня у себя на постном обеде, но Наталья Кирилловна, с которой трудно спорить, хочет, чтобы я у ней ел, для середы, какое-то кушанье даже и без масла. Посему не сделаете ли мне одолжение завтра пожаловать к нам откушать, а сегодня по вечеру в свободный час на беседу дружескую!"
И князь Потемкин не умел отказывать Наталье Кирилловне. У нее жила мамзель, которая давала уроки ее племяннице; в один день говорит она Наталье Кирилловне, что она хочет уехать из Петербурга, потому что летом все петербургские жители разъезжаются по дачам; не имея своего экипажа, она не может к ним ездить и не желает оставаться в праздности. Наталья Кирилловна возражает ей, что этого нельзя сделать; тем или другим образом она должна у ней оставаться.
В это время приезжает к ней Потемкин, и она говорит ему: "Как ты хочешь, Потемкин, а мамзель мою пристрой куда-нибудь". "Ах, моя голубушка, сердечно рад; да что для нее сделать, право, не знаю". Что же, через несколько дней приписали эту мамзель к какому-то полку и дали ей жалованье»4.
«В Петербурге имела тогда еще большое влияние одна весьма оригинальная и остроумная старушка, Наталья Кирилловна Загряжская. Пушкин был от нее в восторге и рассказывал об ней в печати несколько анекдотов. Она жила в нынешнем доме шефа жандармов, в комнатах, занимаемых Третьим отделением. В доме помещался председатель Государственного совета, князь Виктор Павлович Кочубей, жена коего, княгиня Мария Васильевна, была воспитана и выдана замуж ее теткою Натальею Кирилловною; княгиня же была сестрою сенатора Алексея Васильевича Васильчикова, женатого на Архаровой, сестре моей матери. По поводу близких родственных сношений, нас часто водили — большею частью по утрам — к Загряжской, и мы обыкновенно присутствовали при ее туалете, так как она сохранила обычай прошедшего столетия принимать визиты во время одевания. Для нас, детей, она не церемонилась вовсе. Ничего фантастичнее я не видывал. Она была маленького роста, кривобокая, с одним плечом выше другого. Глаза у нее были большие, серо-голубые, с необыкновенным выражением проницательности и остроумия; нос прямой, толстый и большой, с огромною бородавкой у щеки. На нее надевали сперва рыжие букли; потом, сверх буклей, чепчик с оборкой; потом, сверх чепчика, навязывали пестрый платок с торчащими на темени концами, как носят креолки. Потом ее румянили и напяливали на ее уродливое туловище капот, с бока проколотый, шею обвязывали широким галстухом. Тогда она выходила в гостиную, ковыляя и опираясь на костыль. Впереди бежал ее любимый казачок, Каркачок, а сзади шла, угрюмо насупившись, ее неизменная спутница-приживалка, Авдотья Петровна, постоянно вязавшая чулок и изредка огрызавшаяся. Старушка чудила и рассказывала про себя всякие диковинки. Тогда построили мост у Летнего сада. "Теперь и возят меня около леса, — говорила она. — Я смерть боюсь, особенно вечером. Ну, как из леса выскочат разбойники и на меня бросятся! На Авдотью Петровну плоха надежда. Я вот что придумала; когда еду около леса, я сейчас кладу пальцы в табакерку, на всякий случай. Если разбойник на меня кинется, я ему глаза табаком засыплю". Однажды она слышала, что воры влезли ночью к кому-то в окно. Начал ее разбирать страх, что и к ней такие гости пожалуют. Ныне, конечно, никому в голову не придет опасаться, чтобы какой-нибудь мошенник влез в окно Третьего отделения, но Наталья Кирилловна была одна, с Авдотьей Петровной и с горничными. Вот она и приказала купить балалайку и отдать дворнику, с тем чтобы он всю ночь ходил по тротуару, играл и пел. Так и сделали. Мороз был трескучий. Дворник побренчал и ушел спать. Ночью Наталья Кирилловна просыпается. Кругом все тихо. Звон, крик. Авдотья Петровна вбегает в рубашке испуганная и взбешенная. "Что случилось?" — "Скажи, матушка, чтобы Каркачок побежал на улицу и спросил, отчего дворник не веселится. Я хочу, чтобы он веселился…" Она сама смеялась над своими капризами и рассказывала, что даже покойный муж потерял однажды терпение и принес ей лист бумаги с карандашом:
"Нарисуй мне, матушка, как мне лежать на кровати, а то всего ногами затолкала". При мне повторяли ее рассказ, что она мужа всегда уважала, но что добродетель ее однажды была на волоске. На этот раз старушка была в особом ударе, и присутствующие катались со смеху. Хроника времен Екатерины II, приятельница Потемкина и графа Сегюра, она была живыми и оригинальными мемуарами интересной эпохи. В ее гостиной усердно появлялись Блудов, Сперанский, Нессельроде, Жуковский, Пушкин и вообще главные представители тогдашней интеллигенции. Самый способ ее приема был оригинальный. Когда вошедший гость добирался до кресел, на которых она сидела у карточного стола, она откидывалась боком к спине кресел, подымала голову и спрашивала: "Каркачок, кто это такой?" Каркачок называл гостя по имени, и прием был обыкновенно весьма радушный. Но однажды явился к ней вечером сановник, на которого Наталья Кирилловна была сердита. Услыхав его имя, старушка крикнула, несмотря на толпу гостей: "Каркачок, ступай к швейцару и скажи ему, что он дурак. Ему велено не пускать ко мне этого господина". Сановник помялся и вышел. Наталья Кирилловна была положительно силою и по благоволению двора, и по значению князя Кочубея, и, наконец, по собственным достоинствам. Время было, так сказать, авторитетное. Ныне, когда подрастающие дети считаются визитами с родителями, странно вымолвить, что князь Голицын, бывши уже андреевским кавалером, стоял перед своей матерью, как несовершеннолетний. Еще страннее вообразить теперь, когда старухи исчезли из общества, чтобы старухи могли быть когда-либо властью и орудовать общественным мнением»5.
«Наталья Кирилловна Загряжская, урожденная графиня Разумовская, по всем принятым условиям общежитейским и по собственным свойствам своим, долго занимала в петербургском обществе одно из почетнейших мест. В ней было много своеобразия, обыкновенной принадлежности людей (а в особенности женщин) старого чекана…
Во многих отношениях Н. К Загряжская не чужда была современности, но в других сохранила отпечаток своей старины, отпечаток, так часто и легко сглаживаемый у других действием общественных преобразований и просвещения, или того, что называется просвещением. Упорная, упрямая натура не хороша, но нельзя не любоваться натурами, которые при законных и нужных уступках господству времени, имеют в себе довольно сил и живучести, чтобы отстоять и спасти свою внутреннюю личность от требований и самовластительных притязаний того, что называется новыми порядками и просто модою. В новом обществе, в доме родственников своих, князей и княгинь Кочубеевых, у которых жила Загряжская, была какою-то историческою представительницею времен и царствий давно прошедших. Она была, как эти старые семейные портреты, написанные кистью великого художника, которые украшают стены салонов новейшего поколения. Наряды, многие принадлежности этих изображений давным-давно отжили; но черты лица, но сочувственное выражение физиономии, обаяние творчества, которое создало и передало потомству это изображение, все вместе пробуждает внимание и очаровывает вас. Вы с утонченным и почтительным чувством удовольствия вглядываетесь в эти портреты; вы засматриваетесь на них; вы, так сказать, их заслушиваетесь. Так и Пушкин заслушивался рассказов Натальи Кирилловны: он ловил при ней отголоски поколений и общества, которые уже сошли с лица земли; он в беседе с нею находил необыкновенную прелесть историческую и поэтическую, потому что в истории много истинной и возвышенной поэзии, и в поэзии есть своя доля истории. Некоторые драгоценные частички этих бесед им сохранены; но самое сокровище осталось почти непочатым. Все мы, люди старого поколения, грешили какой-то беззаботностью, отсутствием скопидомства. Мы проживали, тратили вещественное наследство наших отцов; не умели сберечь и умственное наследство, ими нам переданное. Сколько капиталов устной литературы пропустили мы мимо ушей! Мы любили слушать стариков, но не умели записывать слышанное нами, то есть не думали о том, чтобы записывать. Поневоле и приходится сказать с пословицею: глупому сыну не в помощь богатство. Теперь рады бы мы записывать текущую жизнь, но, по выражению типографическому, не хватает оригиналу, или не хватает оригиналов по житейскому значению.
В числе старинных примет, отличавших покойную Загряжскую, можно привести и отношение ее к прислуге своей. Она очень боялась простуды и, в прогулках ее пешком по городу, старый лакей нес за нею несколько мантилий, шалей, шейных платочков: смотря по температуре улицы, по переходу солнечной стороны на тенистую, по ощущениям холода или тепла, она надевала и скидывала то одно, то другое. Однажды, возвратясь домой с прогулки, она, смеясь, рассказала разговор свой с лакеем. Этот, на требование ее, как-то замешкался в подаче того, что она просила. "Да подавай же скорее! — сказала она с досадою. — Как надоел ты мне". — "А если бы знали вы, матушка, как вы мне надоели", — проворчал старый слуга, перебирая гардероб, которым был он навьючен.
Мы знали Загряжскую уже сгорбленною старушкою; не думаем, чтобы и в молодости своей была она красавицею; но не менее того и она могла воспламенять сердца. Граф Андрей Шувалов, блестящий царедворец двора Екатерины, приятель Вольтера и Лагарпа (французского писателя), который сам писал французские стихи, часто приписываемые лучшим французским современным поэтам, был ее почитательным обожателем»6.
Наталья Петровна Голицына
«Она была матерью московского генерал-губернатора светлейшего князя Дмитрия Владимировича, баронессы Софьи Владимировны Строгановой и Екатерины Владимировны Апраксиной. Дети ее, несмотря на преклонные уже лета и высокое положение в свете, относились к ней не только с крайнею почтительностью, но чуть ли не подобострастно. В городе она властвовала какою-то всеми признанною безусловною властью. После представления ко двору каждую молодую девушку везли к ней на поклон; гвардейский офицер, только надевший эполеты, являлся к ней, как к главнокомандующему. Один только шалун, прелестно рисовавший карикатуры на все общество, ее родственник граф St.-Priest, окончивший свою жизнь самоубийством, как и товарищ его граф Лаваль, выходил из повиновения и даже послал ей, как говорили тогда, на новый год пару бритв, намекая на ее усы»7.
«Княгиня Наталья Петровна… была женщина очень умная, любимая императрицами Екатериною и Мариею Федоровною, с которою была весьма коротка, и уважаемая всем Петербургом, где большею частью всегда жила при дворе, потому что была статс-дамою и чуть ли не имела Екатерининской ленты первой степени.
Она много путешествовала и была в Париже при Людовике XVI, была очень хорошо принята несчастною королевой Мариею-Антуанеттой и выехала из Парижа незадолго до начала революции. Она была собою очень нехороша; с большими усами и с бородой, отчего ее называли la princesse Moustache[21]. Хотя она и была довольно надменна с людьми знатными, равными ей по положению, но вообще она была приветлива…
Вообще вся семья перед княгиней трепетала, и она до конца жизни детей своих называла уменьшительными именами: Апраксину — Катенькой, а Катеньке было далеко за шестьдесят лет; сын был для нее все Митенькой. Привыкнув их считать детьми и будучи сама уже очень стара, она никак себе представить не могла, что и они уже не молоды. Рассказывают, что когда князь Дмитрий Владимирович, бывая в Петербурге, останавливался у матери в доме, ему отводили комнаты в антресолях, и княгиня всегда призывала своего дворецкого и приказывала ему "позаботиться, чтобы все нужное было у Митеньки, а пуще всего смотреть за ним, чтобы он не упал, сходя с лестницы". Он был очень близорук, очков не носил, но употреблял лорнет.
Родившись в начале царствования Елизаветы Петровны, при которой она была фрейлиной, княгиня Наталья Петровна видела царский двор при пяти императрицах и, будучи старожилкой, не мудрено, что считала всех молодежью. Все знатные вельможи и их жены оказывали ей особое уважение и высоко ценили малейшее ее внимание»8.
«Грибоедов воскликнул в "Горе от ума": "Что за тузы в Москве живут и умирают!" Про покойницу princesse Moustache можно по справедливости сказать, что она была также туз, да и какой еще! В Петербурге (она жила, если я не ошибаюсь, на Малой Морской) к ней ездил на поклонение в известные дни весь город, а в день ее именин ее удостаивала посещением вся царская фамилия. Княгиня принимала всех, за исключением государя императора, сидя и не трогаясь с места. Возле ее кресел стоял кто-нибудь из близких родственников и называл гостей, так как в последнее время княгиня плохо видела. Смотря по чину и знатности гостя, княгиня или наклоняла только голову, или произносила несколько более или менее приветливых слов; и все посетители оставались, по-видимому, весьма довольны. Вот каким влиянием и авторитетом пользовалась княгиня в тогдашнем Петербургском обществе»9.
Настасья Дмитриевна Офросимова
«Вторая из барынь крупной бесспорно величины была Настасья Дмитриевна Офросимова, переехавшая после своего вдовства из Москвы в Петербург для бдительного надзора за гвардейской службой своих двух или трех сыновей, из коих младшему, капитану гвардии, было уже гораздо за 30 лет. Обращаясь нахально со всеми членами высшего московского и петербургского общества, детей своих держала она в страхе Божием и в порядке и говорила с любовию о их беспрекословном к ней повиновении: "У меня есть руки, а у них щеки". На этих основаниях, как уверяли, обходилась она и с дочерью.
Кажется, я уже говорил о ней по случаю кончины моего отца в 1814 году и о том, как она сама вызвалась снабдить нас с теткой в это время деньгами. Она любила мою мать, которая ее страшно боялась, а отец, хотя и уважал, но избегал, сострадая угнетенному ею добродушному и кроткому ее мужу, которого она, как сама признавалась, тайно похитила из отцовского дома к венцу. Павел Дмитриевич Офросимов был, однако, боевой генерал времен Потемкина и с георгиевским крестом, носил парик, и однажды подвергся за какое-то слово публичному оскорблению от жены, которая, ехавшая с ним по улице в открытой коляске, сняла с него этот парик, бросила на мостовую и велела кучеру прибавить ходу.
Бойкость характера Настасьи Дмитриевны известна была обществу обеих столиц и самому Императору. Надо сказать, что она всегда стояла за правду и везде громогласно поражала порок. Еще в 1809 году когда Государь Александр вместе со своей сестрой, В. К. Екатериной Павловной, посещал Москву, Офросимовой удалось одним словом с выразительной жестикуляцией уничтожить взяточника, сенатора С. Вот как это было: Государь сидел в своей маленькой ложе над сценой небольшого московского на Арбатской площади театра; Офросимова, не подчинявшаяся никоим обычаям, была в первом ряду кресел и в антракте, привстав, стала к рампе, отделяющей партер от оркестра, судорожно засучивая рукава своего платья. Увидев в 3-м или 4-м номере бенуара сенатора, она (заметьте, что театр был очень небольшой…), в виду всех пальцем погрозила сенатору и, указав движением руки на ложу Государя, громогласно во всеуслышание партера произнесла: "С., берегись!" Затем она преспокойно села в свои кресла, а С, кажется, вышел из ложи. Очень понятно, что Государь начал расспросы, что бы все это могло значить. Ему были вынуждены объяснить, что действительный тайный советник М. Г. С., хотя и почитается в обществе самым дельным из всех московских сенаторов, но в то же время многими, и не без вероятности, признается взяточником. Через несколько времени сенатор С. был отставлен.
Любя покровительствовать молодым людям и зная меня с моего детства, она и меня однажды сильно огорошила. Возвратившись в Россию из-за границы в 1822 году и не успев еще сделать в Москве никаких визитов, я отправился на бал в Благородное собрание; туда по вторникам съезжалось иногда до двух тысяч человек. Издали заметил я сидевшую с дочерью на одной из скамеек между колоннами Настасью Дмитриевну Офросимову и, предвидя бурю, всячески старался держать себя от нее вдали, притворившись, будто ничего не слыхал, когда она на ползалы закричала мне: "Свербеев, поди сюда!" Бросившись в противоположный угол огромной залы, надеялся я, что обойдусь без грозной с нею встречи, но не прошло и четверти часа, дежурный на этот вечер старшина, мне незнакомый, с учтивой улыбкой пригласил меня идти к Настасье Дмитриевне. Я отвечал: "Сейчас". Старшина, повторяя приглашение, объявил, что ему приказано меня к ней привести. "Что это ты с собой делаешь? Небось давно здесь, а у меня еще не был! Видно, таскаешься по трактирам, по кабакам, да где-нибудь еще хуже, — сказала она, — оттого и порядочных людей бегаешь. Ты знаешь, я любила твою мать, уважала твоего отца"… и пошла, и пошла! Я стоял перед ней, как осужденный к торговой казни, но как всему бывает конец, то и она успокоилась: "Ну, Бог тебя простит; завтра ко мне обедать, а теперь давай руку, пойдем ходить!"
Дочь ее, стройная и строгая двадцатипятилетняя девица Елена (кажется, впервые в московском обществе начала она называться этим облагороженным именем вместо Алены) пошла с нами. Тут новая беда: вместо того, чтобы ходить, как это делали все, по краям огромнейшей залы, Настасье Дмитриевне угодно было гулять зигзагами и перекрещивать всю эту громаднейшую площадку из конца в конец. Напрасно дочь и я робко заметили было ей, что таким образом мы мешаем всем танцующим, а в это время танцевали несколько кадрилей, она отвечала громко: "Мне, мои милые, везде дорога!" И, действительно, сотни пляшущих от нас сторонились и уготовляли нам путь, широкий и высокоторжественный»10.
«Офросимова Настасья Дмитриевна была старуха пресамонравная и пресумасбродная: требовала, чтобы все, и знакомые, и незнакомые, ей оказывали особый почет. Бывало, сидит она в собрании, и Боже избави, если какой-нибудь молодой человек и барышня пройдут мимо нее и ей не поклонятся: "Молодой человек, поди-ка сюда, скажи мне кто ты такой, как твоя фамилия?" — "Такой-то".
"Я твоего отца знала и бабушку знала, а ты идешь мимо меня и головой мне не кивнешь; видишь, сидит старуха, ну, и поклонись, голова не отвалится; мало тебя драли за уши, а то бы повежливее был".
И так при всех ошельмует, что от стыда сгоришь.
И молодые девушки тоже непременно подойди к старухе и присядь пред ней, а не то разбранит:
— Я и отца твоего, и мать детьми знавала, и с дедушкой и с бабушкой была дружна, а ты, глупая девчонка, ко мне и не подойдешь; ну, плохо же тебя воспитали, что не внушили уважения к старшим.
Все трепетали перед этой старухой — такой она умела на всех нагнать страх, и никому и в голову не приходило, чтобы возможно было ей сгрубить и ее огорошить. Мало ли в то время было еще в Москве почтенных и почетных старух? Были и поважнее и починовнее: ее муж был генерал-майор в отставке, мало ли было генеральских жен, так нет же: никого так не боялись, как ее.
Бывало, как едут матери со своими дочерьми на бал или в собрание, и твердят им:
— Смотрите же, ежели увидите старуху Офросимову, подойдите к ней, да присядьте пониже.
И мы все, немолодые уже женщины, обходились с нею уважительно.
Говорят, она и в своей семье была пресердитая: чуть что не по ней, так и сыновьям своим, уже взрослым, не задумается и надает пощечин. Она имела трех сыновей: Андрея, Владимира и Константина.
Не могу теперь припомнить, какая она была урожденная, а ведь знала; но только из известной фамилии, оттого так и дурила.
Не всем, однако удавалось своевольничать, как старухе Офросимовой; другим за дерзость бывал и отпор и даром с рук не сходило»11.
«Настасья Дмитриевна Офросимова была долго в старые годы воеводою на Москве, чем-то вроде Марфы Посадницы, но без малейших оттенков республиканизма. В московском обществе имела она силу и власть. Силу захватила, власть приобрела она с помощью общего к ней уважения. Откровенность и правдивость ее налагали на многих невольное почтение, на многих страх. Она была судом, пред которым докладывались житейские дела, тяжбы, экстренные случаи. Она и решала их приговором своим. Молодые люди, молодые барышни, только что вступивше в свет, не могли избегнуть осмотра и, так сказать, контроля ее. Матери представляли ей девиц своих и просили ее, мать-игуменью, благословить их и оказывать им и впредь свое начальническое благоволение. Что ни говори, это имело свою и хорошую сторону… В старой Москве живали и умирали тузы обоего пола. Фамусов прав был, когда гордился ими. Неужели лучше иметь в игре своей одни тройки да двойки? У Офросимовой был ум не блестящий, но рассудительный и отличающийся русскою врожденною сметливостию. Когда генерал Закревский назначен был финляндским генерал-губернатором, она сказала: "Да как же будет он там управлять и объясняться? Ведь он ни на каком языке, кроме русского, не в состоянии даже попросить у кого бы то ни было табачку понюхать!"»12.
Пред. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38